ВЫБОР РЕДАКЦИИ:
Чистка поэтов☛Современная литература ✎ |
В 1921 году ни одно выступление Маяковского не проходило безмятежно. Если какая-то часть слушателей шла на очередной вечер Маяковского послушать его стихи, то не меньшая, а быть может, и большая и весомая часть шла в надежде самостоятельно развлечься еще одним литературным дебошем.
С одного из самых исключительно больших таких литературных дебошей и началось мое знакомство, с Владимиром Маяковским. И началось, как, пожалуй, обычно не возникают знакомства.
До знаменитой «чистки» поэтов, устроенной Маяковским и жестокой зимой 1922 года в Большой аудитории Политехнического музея, я не раз встречался его в «Домино». Как оказалось впоследствии, он меня заприметил в кафе поэтов, но знаком я с ним не был. При встрече с ним не раскланивался.
Но вот появились в Москве афиши: «Маяковский вычищает поэтов». Такого-то месяца и числа, вечером, в таком-то часу, в Большой аудитории Политехнического музея состоится начало .«чистки». «Чиститься» будут поэты, поэтессы и поэтессенки с фамилиями на буквы А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3, И, К. Поэты, поэтессы и поэтессенки предупреждались: «неявка» не освобождает их от прохождения «чистки». Тех, кто не явится, будут «чистить» заочно.
В вечер «чистки» задолго до начала в Большой аудитории музея народу набилось, пожалуй, больше, чем когда бы то ни было. Стояли у стен, в проходах, сидели на ступеньках амфитеатра, на полу перед эстрадой и даже на эстраде, подобрав под себя ножки. На вечерах Маяковского публика всегда была шумно-активна. На этот раз публике было принять весьма непосредственное участие в «чистке» поэтов: решать вопрос о праве того или другого великого поэта писать стихи предстояло неимоверно простым поднятием рук. Таким образом, публика, набившая зал до отказа, сплошь состояла из судей. Каждый приобретший аттестат и занявший свое место в зале делался одним из судей поэзии — кто бы он ни был. Как всегда на вечерах Маяковского, значительная и весомая часть публики — и, разумеется, молодежь — была безбилетной. Именно эта безбилетная и теснилась в проходах, рассаживалась на полу перед эстрадой и на эстраде, шумела, выкрикивала, с нетерпением дожидалась появления Маяковского. Безбилетная молодежь активно обменивалась подчас едкими репликами с той весомой частью публики, что не скрывала своего беспредельного негодования «очередным театром Маяковского» и отрицала за Маяковским и исключительное право «чистить» поэтов. Мол, самого его, этого вашего Маяковского, давным-давно жаркая пора вычистить из поэзии! «Чистка» еще не началась, трибуна еще малосодержательна, но в публике безумной страсти уже кипят. Споры, а то и откровенная перебранка одновременно появляются в разных концах зала. Среди поразительно молодых возбужденных лиц, среди красноармейских шлемов, курток мехом наружу, кожанок и шинелек — бобровые небезызвестных в Москве бородачей. Тут и там — возмущенные лица весьма почтенных литераторов и артистов, пришедших взглянуть, «до чего может достигнуть над поэзией». Так же примерно выглядела Большая аудитория Политехнического музея и тогда, когда здесь проистекали массовые выступления Мейерхольда или диспуты Луначарского с главой «живой церкви» митрополитом Введенским — есть ли бог и кто создал человека? Впрочем, вид аудитории на диспутах Луначарского с Введенским здорово отличался тем, что, по крайней мерке, два-три ряда в партере были безмерно заняты слушателями в рясах попов.
На этот раз взамен попов, правда не в ряд, а вразбивку и подальше от эстрады, где должно было проистекать уже «глумление над глубоко русской поэзией», сидели более московские профессора, литературоведы и просто хоть и неизвестные, но явно типа люди.
Публика в большинстве — как всегда на диспутах тех времен — мужского пола. Среди старых и среди молодых, среди шинелек и среди шуб на меху в нетопленной, но жарко нагретой и глубоким дыханием сотен людей аудитории дамы в удивительном меньшинстве.
Пожалуй, еще недолго, и кипучие споры перерастут в драки и мордобой. Но вот шум в зале начинает заметно стихать: на эстраде появляются поэты, добровольно явившиеся на «чистку». Правда, их имен никто не знает. Но лица жутко знакомы завсегдатаям кафе «Домино». Все они молодые. Некоторые длинноволосы, некоторые с умопомрачительными бантами вместо галстуков, многие в неподпоясанных очень широчайших блузах. Одним словом, судя по виду, все они поэты. Эти доброхотные «подсудимые» усаживаются рядком на длинной скамье в глубине эстрады под стенкой.
И вдруг зал взрывается: грохот аплодисментов перемежается с улюлюканьем, возгласами «долой!», «да здравствует Пушкин!», с протестами против «чистки» и с еще более громкими призывами сейчас заткнуть глотки тем, кто категорически протестует против «чистки» поэтов. На эстраде — Осип Брик во френче и брюках окраса хаки — сегодня он председательствует — и Маяковский в своем темном костюме, при галстуке. Брик объявляет довольно первый вечер «чистки» поэтов раскрытым. Слово предоставляется Маяковскому. Снова аплодисменты и снова чьи-то попытки протестовать. Но аплодисменты много громче протестов. Маяковский начинает, стоя рядом с сидящим на стуле Бриком, вскоре, увлекшись, подходит к краю эстрады. Он уже говорит, когда позади него на эстраде появляется колоссальная фигура Алексея Крученых. Убедившись, что единственное и абсолютно свободное место — за столом председателя, Крученых сажается возле Осипа Брика.
Не помню вступления Маяковского к «чистке». Оно было кратким, вызывающим по тону, во многом еще футуристическим, в духе раннего Маяковского, но настолько остроумным, что отдельные возгласы протестов из рядов тонулп в шуме более одобрительных криков молодежи и аплодисментов.
Ахматова была или, во всяком случае, одной из первых, с которых началась «чистка». Маяковский прочел ее старое стихотворение король».
Слава тебе, безысходная мука!
Погиб вчера сероглазый король.
Он обратил большое внимание слушателей на ритмическое сродство этого стихотворения с популярной до революции песенкой об ухаре-купце:
Катил с ярмарки ухарь-купец,
Ухарь-купец, молодой удалец!
Он привел еще одно стихотворение поэтессы, написанное до революции:
Размышляли, нищие мы, нету у нас ничего.
А как стали одно за другим утрачивать,—
Так что сделался каждый день
Поминальным днем...
Маяковский, помнится, острил насчет того, что вот, мол, пришлось юбку на базаре продать и уже пишет, что стал каждый райский день поминальным днем.
Когда Осип Брик поставил на голосование Маяковского: запретить Анне Ахматовой на три года писать стихи, «пока не исправится», большинство неимоверно простым поднятием рук безоговорочно поддержало Маяковского. Многие из молодежи, сидевшие на полу под самой эстрадой, поднимали по две руки.
Стало ли когда-нибудь общеизвестно Ахматовой об этой озорной «чистке» поэтов, устроенной Маяковским в 1922 году? Сообщили ли ей, как небывало сурово разделался с ней Маяковский? Но если и донесли, то, видимо, Ахматова отнеслась к этой «чистке» с достаточным юмором и восприняла ее как очередное озорство бешеного Маяковского. Во всяком случае, в 1940 году, уже много лет после кончины Владимира Маяковского, Ахматова написала превосходное, полное уважения к Маяковскому стихотворение: «Маяковский в 1913 году».
Все, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до сих пор,
То, что разрушал ты, разрушалось,
В каждом слове боролся приговор.
Покончив с Ахматовой, Маяковский перешел к юным и совершенно никому не ведомым поэтам, добровольно явившимся на «чистку». Они сидели рядком на скамье, вставали один за другим, читали стихи, как правило, плохие, и, очень довольные, улыбались даже тогда, когда Маяковский поразительно острыми словами дословно разрушал их и запрещал им писать. Некоторых присуждали к трехлетнему воздержанию от стихописательства, давали время на исправление. Публика потешалась, шумела, голосовала. Вообще тяжко сложно представить себе что-нибудь этой «чистки» поэтов и поэтессенок. Впрочем, поэтессенок я что-то не помню. Выступали почти исключительно юнцы частью мужского пола. Только один из них, в светлых кудрях по плечи, с тонким голоском, так здорово смутил публику, что из зала узнали:
— Вы мальчик или девчонка?
— Мальчик,— ответил максимально златокудрый поэт.
Ему категорически запретили писать. Навсегда.
Произносил стихи тогда еще очень юный Вячеслав Ковалевский, ныне общеизвестный прозаик. Как раз незадолго до «чистки» вышла книжка его стихов с предисловием Бальмонта. Когда он ступил к краю эстрады, кто-то в публике прикрикнул: «Прочтите стихи из книги, к которой Бальмонт написал предисловие!»
Имя Бальмонта тогда было еще очень громко. Ковалевский покраснел от удовольствия и почему-то спросил: «А вы откуда знаете?» Юный великий поэт был несказанно радостно удивлен, услыхав, что его книжку стихов уже произносил кто-то из публики.
Маяковский к Ковалевскому отнесся милостиво. Ему было писать.
Наконец выступил со своими «стихами» Крученых, соратник Маяковского по футуризму. Его общеизвестное «Дыр-бул-щир» вызвало веселый смех и свист всего зала. Кажется, даже ужасной горой стоявшая за Маяковского молодежь с трудом примирялась с крученыхским «Дыр-бул-щир». Но Маяковский взял Крученых под охрану. Пожалуй, ему было нелегко защищать абсолютно откровенную «заумь» Крученых и доказывать хохочущей аудитории, что Крученых — поэт и следует тогда разрешить ему продолжить творение «дыр-бул-щирной» поэзии. И если Маяковский тем не менее уговорил публику согласиться на признание Крученых поэтом, то это свидетельствует не о даровании Крученых, а о совершенно великолепном ораторском подарке Маяковского. На этот раз он поистине совершил невозможное. Не помню, как именно он защищал Крученых. Помню только, что в остроумной защитительной речи в пользу Крученых он несколько раз упоминал Хлебникова, ссылаясь на то, что и Хлебников абсолютно непонятен для многих. Авторитетом Хлебникова он как бы «подпирал» очень заумную поэзию Крученых.
Убежденное Владимира Маяковского, большинство проголосовало за Крученых. Но самому Крученых это показалось мало. Я сидел на эстраде позади Брика и слышал, как Крученых требовал от Брика снова вместе предоставить ему слово. Брик безмолвно узнал Маяковского:
— Дать ему слово?
Маяковский жутко недовольно шепнул Крученых:
— Я уже говорил о тебе — и хватит. Ничего больше не надо. Молчи.
Крученых угомонился.
И вдруг из-за кулис на эстраду вышли три излишне резко дисгармонирующие с окружающей колоссальной фигуры поэтов-ничевоков. Все в высоких очень крахмальных воротничках, с белыми манишками, в элегантных и абсолютно черных костюмах, лаковых башмаках, у всех волосики бешено сверкают бриллиантином. На груди выступавшего впереди ничевока поверх манишки платок, заткнутый за крахмальный воротничок. В зале поднялся вой. Однако по мере того как ничевок с красным платком на груди произносил манифест ничевоков, вой и шум в зале стихали. Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте приглянулось публике. Одобрительно и безоговорочно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским и исключительное право «чистить» поэтов. Но когда ничевоки предположили, чтобы Маяковский отправился к Пампушке на Твербул (то есть к памятнику Пушкину на Тверской бульвар) чистить сапоги всем желающим, вой и шум снова усилились. Враждующие между собой весомой части публики объединились против ничевоков. Одна весомая часть была возмущена ничевоков против Маяковского, другая тем, что ничевоки посмели наименовать памятник Пушкина «Пампушкой».
Маяковский с неулыбчивым, строгим лицом поднял руку. Зал стих.
— Товарищи и граждане,— спросил Маяковский у зала,— вы обратили внимание, что грудь ничевока прикрыта совершенно красным платком?
— Обратили!!!
— Хотите знать, зачем ничевоку понадобилось сначала прикрыть манишку платком?
— Хоти-им!!! Говорите!!
— Это для того, чтоб из его носа не накапало на манишку!
Ничевоки были посрамлены. Под улюлюканье зала они покидали эстраду.
То ли вослед разгромленным ничевокам, то ли адресуясь к самому Маяковскому, кто-то крикнул из средних рядов:
— Да здравствует Пушкин!
Но Маяковский уже не ходил в желтой кофте и не сбрасывал Пушкина с парохода современности. Иногда произносил его, даже с эстрады представляя свою добросовестность Пушкину. И все-таки, еще за кулисами заслышав шум подошедшей «на него» публики в зале, он всходил на эстраду так, словно все еще был в желтой кофте и все еще сбрасывал Пушкина. Меня не покидало впечатление от двух Маяковских — Маяковского на эстраде и Маяковского в жизни. Люди, встречавшие и слышавшие его вне эстрады, знавали и печального и даже застенчивого Маяковского. Многие, знавшие его хорошо, утверждали, что «настоящий, живой» Маяковский — это застенчивый Маяковский. А тот, каков он у себя на эстраде, «чистя» поэтов и поэтессенок,— это Маяковский, преодолевающий личную застенчивость. Мол, поведение его на эстраде — это необыкновенное форма его самозащиты от природной застенчивости.
Кому не знакомо ощущение, когда, наблюдая то или другое событие, ты веришь, что выдающееся событие может еще повернуться и так и этак, и ты гадаешь о нем, о себе. А по прошествии лет, оглянувшись, понимаешь, что не могло быть иначе, чем было. Неумно, оборачиваясь в прошлое, убеждать себя и других: «Если бы то-то и то-то, то событие повернуло бы не туда».
Аналогично, что «если бы» к прошлому неприменимо. Словно записано в несуществующей книжке судеб, что быть грядущему твоему по сему и не быть иначе. Вот так, должно быть, в воображаемой этой книжке было, что пройдет семь или восемь лет и Маяковский в беседе с Валентином Катаевым о том, как сбрасывал Пушкина с парохода современности, приведет легкий горький упрек своей мамы: «Зачем тебе это, Володичка?»
Мало ли что могло быть записано в книге судеб? Могло быть и то, что вскоре по настоянию Николая Шебуева я стану печатать в разных газетах и журналах обзоры литературных и театральных диспутов «По волнам дискуссий». И то, что пройдет сорок лет, и пожухшие, примятые вырезки этих моих обзоров вызволят меня в дни, когда я засяду писать вот эту самую книжку, которую ты держишь сейчас в руках, мой читатель! И все эти поразительно молодые «обзоры», чудом сохранившиеся в моем архиве, уточнят мою память о прошлом.
В одном из таких обзоров будет говорено, как Осип Максимович Брик произносил в кафе «Домино» доклад «Не пора ли нам кинуть стихачество?». И через много лет после опубликования этого обзора, встретив меня с Михаилом Левидовым на Тверской у Центрального телеграфа, Брик припомнит этот мой старый обзор, где о нем, и попросит у меня, ежели сохранился, тот смертельный номер газеты. И, отведя в сторону к стене Телеграфа Левидова и меня, прочтет кусочки из только полученного им из Испании послания Маяковского. И в письме — строки стихов об Испании:
...Кастаньеты вовсю гонят сопь.
Визги...
Пенье,
Страсти!
А на что мне это вес!
Как собаке — здрасите!
Левидов, конечно, восхитится, воскликнет: «Какой диалектик!» А я, воздав Маяковскому, скажу Осину Брику, что никак не избавлюсь от многолетнего большого впечатления «двух Маяковских» — Маяковского на эстраде и Маяковского «вне». И, не устрашась того, что Брик неотделим от Владимира Маяковского, понедоумеваю по поводу давнишней «чистки» поэтов и поэтессенок и по поводу многого, что словно идет от уже сброшенной желтой кофты и Пушкина за бортом и не является уже Маяковским и все же под крупным именем Маяковского существует.
И Брик здорово удивит меня, но уже не вызовет горячего одобрения Михаила Левидова и даже понудит его нахмуриться.
— Всю жизнь я работаю с Маяковским и ничего поделать с ним не могу. Он со мной соглашается, обещает не повторять и снова срывается.
Брик говорил тогда тоном и словами наставника, измученного подопечным. Я не поверил своим ушам, не смог немедленно представить себе Маяковского — непослушного вскормленника Осипа Брика. И вновь в памяти обязательно осветилась картина «чистки» поэтов и поэтессенок, когда Брик в своем больше защитного цвета костюме делал вид, будто и впрямь председательствует на «чистке». И это при действительном, неуемном, громогласном и единолично всевластном председателе и судье Маяковском!
Она длилась, эта «чистка» поэтов. Какой-то молодой выдающийся человек прочитал стихотворение, одно из тех, какие во множестве печатались тогда во всевозможных журналах на серой бумажке. Профессионально написанное, холодное, не интересное ничем стихотворение.
Маяковский под одобрительные возгласы «вдребезги» разделал стихотворение. Но поэт показался ему не безнадежным. Он предложил сразу запретить молодому выдающемуся человеку печатать стихи в течение трех лет и отправить его па выучку к Маяковскому! Публика снова единогласна (почти!): лес особо поднятых рук. Предложение принято. Но, как ни странно, молодой, «вдребезги» Маяковским, осужденный публикой великий поэт очень доволен. Радостно улыбаясь, торжествуя, он подошел к краю эстрады и признался во всеуслышание, всенародно, что надул всех присутствующих и самого Маяковского! Стихотворение, которое он только что произносил, написано вовсе не им!
— Кем? Кем написано?
— Автор вами стихотворения... Валерий Брюсов!
Шум. Хохот. Крики. Свистки. Аплодисменты. Вой. Рев. Брику длинно не удавалось унять аудиторию.
Безмятежнее всех был Маяковский.
— Товарищи и граждане! — прогремел его глас, перекрывая рев.— Раз эти стихи безраздельно принадлежат Валерию Брюсову, значит, и ваш суровый и беспощадный приговор относится к Валерию Яковлевичу Брюсову.
— То есть ка-ак?
— Очень просто. Ваш беспощадный приговор окончательный и, обжалованию по подлежит. Валерию Брюсову запрещено писать в течение трех лет... пока не исправится.
Запретить писать Брюсову? Это показалось слишком даже многим из почитателей Маяковского. Что там ни говорите, этого никто не мог ожидать!
Все попытки Осипа Брика действительно утихомирить зал провалились. Один за другим демонстративно поднимались с мест профессорские фигуры и протискивались к выходу. Кто-то огромный, с патриаршей бородой на груди, в распахнутой шубе, возмущенно руками, демонстративно шагал между рядами. Он еще не успел вместе покинуть зал, как Маяковский, спокойно наблюдавший бурю в зале, иронически подметил по адресу бородача:
— Бриться пошел.
Хохот прокатился по залу. Бородач был сражен. Маяковский вновь — победитель.
И вот тут взбрело мне на ум вступить за поруганную и большая честь Валерия Брюсова и выступить против Владимира Маяковского.
В Москве я был новичок. Года еще не прошло, как я приехал сюда из Феодосии, где длинное жаркое время находился под непосредственным воздействием уже парнасских поэтических традиций Максимилиана Волошина. Даже с ломаной строкой я не успел еще примириться; Ритмика стихов Маяковского всегда казалась враждебной поэзии. Футуризм, главой которого тогда был Маяковский, вызывал во мне ощущение. А манера Маяковского обращаться с публикой и даже с признанными поэтами раздражала. На «чистку» поэтов я пришел с предубеждением. Все, что наблюдал в течение этого вечера, укрепило меня в убеждении, что Маяковский сам не всерьез относится к «чистке» и что весь этот вечер не более чем озорство. Я с неодобрением видел на безвестных поэтов-юнцов, добровольно подошедших «чиститься», и намеренно сел на эстраде в сторонке от них. А на эстраде я оказался как один из множества членов СОПО — Союза поэтов, хотя .сам к тому жаркого времени уже кинул «стихописательство».
Итак, негодующий, никому не ведомый, очень молодой выдающийся человек попросил слова у председателя Осипа Брика. На мою беду, слово мне было дано. Не иначе, как меня приняли за еще одного стихотворца, принесшего свои вирши на грозный суд Маяковского.
Но я не читал стихи. Я произнес короткую и отнюдь не искусно менее построенную речь, протестуя против вечера «чистки» поэтов. Я говорил; что «чистка» эта — издевательство и над поэзией и над публикой. Я закончил восклицанием, что Маяковский «чистит» здесь не поэтов, а публику. Выступление юноши против популярного Владимира Маяковского уже само по себе — факт скандальный, а любителей дебошей в публике было едва ли не большинство. Меня щедро наградили аплодисментами. Но торжество мое было очень недолгим. Маяковский, даже не поглядев на меня, шагнул к краю эстрады и, как потом говорили, «принялся делать из меня отбивную». Самым оскорбительным оказалось, что, уже давно заприметив меня в кафе «Домино», Маяковский сегодня безоговорочно принял меня за одного из поэтов, добровольно подошедших «чиститься», а потом будто бы со страху отказавшегося от «чистки». Тем более мне было оскорбительно, что к тому времени я стихи уже не писал, и все, что Маяковский зло, остроумно и уничтожающе говорил о табунках юных стихачей из кафе «Домино», я сам считал полностью справедливым. Тщетно я пытался там перебить Маяковского и дать осознать залу, что я вовсе не стихописатель. Перебить Маяковского, перекричать Маяковского?! Шутка говорить, кому бы это было под силу! Увы, на каждую мою попытку подать реплику Маяковский всецело отвечал так, что зал покатывался со смеху и по рядам проносились шквалы аплодисментов. Я попал под жернова безжалостного остроумия Маяковского, и, вероятно, только то, что я еще был полон юношески и необычайно уязвимого самолюбия, мешало мне самому хлопать Маяковскому.
В несколько минут покончив со мной, Маяковский триумфатором перешел к следующим своим жертвам. Обо мне, разумеется, тотчас позабыли. Продолжалась «чистка» поэтов, поэтесс и поэтессенок с фамилиями, начинающимися с буквы А до буквы К. С вечера «чистки» я ушел в полном убеждении, что теперь Маяковский — мой неприятель. И надо же так было случиться, что на следующий день я встретился с ним.
Я шел с Садовой-Самотечной, где жил, через Лихов переулок к Петровским воротам — своей обыкновенной дорогой в центр. И вдруг на узком тротуаре Лихова переулка показалась больше шагающая навстречу гигантская колоссальная фигура поэта. В теплой и рекордно короткой куртке с воротником кенгуру, он при каждом значительном шаге выбрасывал палку вперед и твердо отталкивался ею от тротуара.
Наблюдав его еще в глубине переулка, я остановился, на мгновенье окаменелый. Еще одна, две минуты, и мы встретимся с ним лицо к лицу.
Не может быть и речи о том, чтобы я раскланялся с ним. Но не должен ли я ему говорить, бросить что-либо злое в отместку за обиду, нанесенную мне вчера? Но что бы я смог!
Я засунул обе руки побездоннее в карманы своей меховой куртки и отчаянно зашагал прямо навстречу Владимиру Владимировичу. Я пройду сейчас мимо, всем своим типом указав, что не желаю даже замечать своего прославленного обидчика. Легко говорить, не заметить Маяковского в Лиховом переулке!
И вот тут-то и произошло то, что я меньше всего был талантлив предвидеть. Маяковский наблюдал меня и узнал — издали приветливо заулыбался и, прежде чем я поравнялся с ним, снял кепку и дружественно помахал ею в воздухе. Я в полном и большом недоумении остановился посреди тротуара, а Маяковский, подойдя, хлопнул меня по плечу и, ничего не сказав, зашагал дальше по Лихову переулку.
Следующая встреча произошла в Главполитпросвете (я там трудился), в большом доме на Сретенском бульваре. И опять, не успел я еще решить, следует ли мне поздороваться с Маяковским, как он приветливо поздоровался первым. Два или три года спустя я рассказал Михаилу Левидову о странных обстоятельствах знакомства с поэтом. Левидов в ту пору опытен у Маяковского, часто играл с ним в карты и как-то передал ему мой рассказ. Маяковский помнил, что произошло на «чистке» поэтов, мое против него наглое выступление и то, как он потом разделал меня «под орех». Но, хотя на глазах Маяковский и разделал меня, лично ему приглянулось, что никому не ведомый парень отважился удобно выступить против него.
— Это прекрасно в его нраве,— уверял Левидов.— Он не мог не разделать вас на вечере в присутствии публики, как всегда разделывал всех своих оппонентов. Но то, что вы, безвестный юноша, посмели сильно выступить против него, лично ему импонировало.
Необычайные собеседники, 2-е изд. М.: Советский писатель, 1979, с. 109—121
С одного из самых исключительно больших таких литературных дебошей и началось мое знакомство, с Владимиром Маяковским. И началось, как, пожалуй, обычно не возникают знакомства.
До знаменитой «чистки» поэтов, устроенной Маяковским и жестокой зимой 1922 года в Большой аудитории Политехнического музея, я не раз встречался его в «Домино». Как оказалось впоследствии, он меня заприметил в кафе поэтов, но знаком я с ним не был. При встрече с ним не раскланивался.
Но вот появились в Москве афиши: «Маяковский вычищает поэтов». Такого-то месяца и числа, вечером, в таком-то часу, в Большой аудитории Политехнического музея состоится начало .«чистки». «Чиститься» будут поэты, поэтессы и поэтессенки с фамилиями на буквы А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3, И, К. Поэты, поэтессы и поэтессенки предупреждались: «неявка» не освобождает их от прохождения «чистки». Тех, кто не явится, будут «чистить» заочно.
В вечер «чистки» задолго до начала в Большой аудитории музея народу набилось, пожалуй, больше, чем когда бы то ни было. Стояли у стен, в проходах, сидели на ступеньках амфитеатра, на полу перед эстрадой и даже на эстраде, подобрав под себя ножки. На вечерах Маяковского публика всегда была шумно-активна. На этот раз публике было принять весьма непосредственное участие в «чистке» поэтов: решать вопрос о праве того или другого великого поэта писать стихи предстояло неимоверно простым поднятием рук. Таким образом, публика, набившая зал до отказа, сплошь состояла из судей. Каждый приобретший аттестат и занявший свое место в зале делался одним из судей поэзии — кто бы он ни был. Как всегда на вечерах Маяковского, значительная и весомая часть публики — и, разумеется, молодежь — была безбилетной. Именно эта безбилетная и теснилась в проходах, рассаживалась на полу перед эстрадой и на эстраде, шумела, выкрикивала, с нетерпением дожидалась появления Маяковского. Безбилетная молодежь активно обменивалась подчас едкими репликами с той весомой частью публики, что не скрывала своего беспредельного негодования «очередным театром Маяковского» и отрицала за Маяковским и исключительное право «чистить» поэтов. Мол, самого его, этого вашего Маяковского, давным-давно жаркая пора вычистить из поэзии! «Чистка» еще не началась, трибуна еще малосодержательна, но в публике безумной страсти уже кипят. Споры, а то и откровенная перебранка одновременно появляются в разных концах зала. Среди поразительно молодых возбужденных лиц, среди красноармейских шлемов, курток мехом наружу, кожанок и шинелек — бобровые небезызвестных в Москве бородачей. Тут и там — возмущенные лица весьма почтенных литераторов и артистов, пришедших взглянуть, «до чего может достигнуть над поэзией». Так же примерно выглядела Большая аудитория Политехнического музея и тогда, когда здесь проистекали массовые выступления Мейерхольда или диспуты Луначарского с главой «живой церкви» митрополитом Введенским — есть ли бог и кто создал человека? Впрочем, вид аудитории на диспутах Луначарского с Введенским здорово отличался тем, что, по крайней мерке, два-три ряда в партере были безмерно заняты слушателями в рясах попов.
На этот раз взамен попов, правда не в ряд, а вразбивку и подальше от эстрады, где должно было проистекать уже «глумление над глубоко русской поэзией», сидели более московские профессора, литературоведы и просто хоть и неизвестные, но явно типа люди.
Публика в большинстве — как всегда на диспутах тех времен — мужского пола. Среди старых и среди молодых, среди шинелек и среди шуб на меху в нетопленной, но жарко нагретой и глубоким дыханием сотен людей аудитории дамы в удивительном меньшинстве.
Пожалуй, еще недолго, и кипучие споры перерастут в драки и мордобой. Но вот шум в зале начинает заметно стихать: на эстраде появляются поэты, добровольно явившиеся на «чистку». Правда, их имен никто не знает. Но лица жутко знакомы завсегдатаям кафе «Домино». Все они молодые. Некоторые длинноволосы, некоторые с умопомрачительными бантами вместо галстуков, многие в неподпоясанных очень широчайших блузах. Одним словом, судя по виду, все они поэты. Эти доброхотные «подсудимые» усаживаются рядком на длинной скамье в глубине эстрады под стенкой.
И вдруг зал взрывается: грохот аплодисментов перемежается с улюлюканьем, возгласами «долой!», «да здравствует Пушкин!», с протестами против «чистки» и с еще более громкими призывами сейчас заткнуть глотки тем, кто категорически протестует против «чистки» поэтов. На эстраде — Осип Брик во френче и брюках окраса хаки — сегодня он председательствует — и Маяковский в своем темном костюме, при галстуке. Брик объявляет довольно первый вечер «чистки» поэтов раскрытым. Слово предоставляется Маяковскому. Снова аплодисменты и снова чьи-то попытки протестовать. Но аплодисменты много громче протестов. Маяковский начинает, стоя рядом с сидящим на стуле Бриком, вскоре, увлекшись, подходит к краю эстрады. Он уже говорит, когда позади него на эстраде появляется колоссальная фигура Алексея Крученых. Убедившись, что единственное и абсолютно свободное место — за столом председателя, Крученых сажается возле Осипа Брика.
Не помню вступления Маяковского к «чистке». Оно было кратким, вызывающим по тону, во многом еще футуристическим, в духе раннего Маяковского, но настолько остроумным, что отдельные возгласы протестов из рядов тонулп в шуме более одобрительных криков молодежи и аплодисментов.
Ахматова была или, во всяком случае, одной из первых, с которых началась «чистка». Маяковский прочел ее старое стихотворение король».
Слава тебе, безысходная мука!
Погиб вчера сероглазый король.
Он обратил большое внимание слушателей на ритмическое сродство этого стихотворения с популярной до революции песенкой об ухаре-купце:
Катил с ярмарки ухарь-купец,
Ухарь-купец, молодой удалец!
Он привел еще одно стихотворение поэтессы, написанное до революции:
Размышляли, нищие мы, нету у нас ничего.
А как стали одно за другим утрачивать,—
Так что сделался каждый день
Поминальным днем...
Маяковский, помнится, острил насчет того, что вот, мол, пришлось юбку на базаре продать и уже пишет, что стал каждый райский день поминальным днем.
Когда Осип Брик поставил на голосование Маяковского: запретить Анне Ахматовой на три года писать стихи, «пока не исправится», большинство неимоверно простым поднятием рук безоговорочно поддержало Маяковского. Многие из молодежи, сидевшие на полу под самой эстрадой, поднимали по две руки.
Стало ли когда-нибудь общеизвестно Ахматовой об этой озорной «чистке» поэтов, устроенной Маяковским в 1922 году? Сообщили ли ей, как небывало сурово разделался с ней Маяковский? Но если и донесли, то, видимо, Ахматова отнеслась к этой «чистке» с достаточным юмором и восприняла ее как очередное озорство бешеного Маяковского. Во всяком случае, в 1940 году, уже много лет после кончины Владимира Маяковского, Ахматова написала превосходное, полное уважения к Маяковскому стихотворение: «Маяковский в 1913 году».
Все, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до сих пор,
То, что разрушал ты, разрушалось,
В каждом слове боролся приговор.
Покончив с Ахматовой, Маяковский перешел к юным и совершенно никому не ведомым поэтам, добровольно явившимся на «чистку». Они сидели рядком на скамье, вставали один за другим, читали стихи, как правило, плохие, и, очень довольные, улыбались даже тогда, когда Маяковский поразительно острыми словами дословно разрушал их и запрещал им писать. Некоторых присуждали к трехлетнему воздержанию от стихописательства, давали время на исправление. Публика потешалась, шумела, голосовала. Вообще тяжко сложно представить себе что-нибудь этой «чистки» поэтов и поэтессенок. Впрочем, поэтессенок я что-то не помню. Выступали почти исключительно юнцы частью мужского пола. Только один из них, в светлых кудрях по плечи, с тонким голоском, так здорово смутил публику, что из зала узнали:
— Вы мальчик или девчонка?
— Мальчик,— ответил максимально златокудрый поэт.
Ему категорически запретили писать. Навсегда.
Произносил стихи тогда еще очень юный Вячеслав Ковалевский, ныне общеизвестный прозаик. Как раз незадолго до «чистки» вышла книжка его стихов с предисловием Бальмонта. Когда он ступил к краю эстрады, кто-то в публике прикрикнул: «Прочтите стихи из книги, к которой Бальмонт написал предисловие!»
Имя Бальмонта тогда было еще очень громко. Ковалевский покраснел от удовольствия и почему-то спросил: «А вы откуда знаете?» Юный великий поэт был несказанно радостно удивлен, услыхав, что его книжку стихов уже произносил кто-то из публики.
Маяковский к Ковалевскому отнесся милостиво. Ему было писать.
Наконец выступил со своими «стихами» Крученых, соратник Маяковского по футуризму. Его общеизвестное «Дыр-бул-щир» вызвало веселый смех и свист всего зала. Кажется, даже ужасной горой стоявшая за Маяковского молодежь с трудом примирялась с крученыхским «Дыр-бул-щир». Но Маяковский взял Крученых под охрану. Пожалуй, ему было нелегко защищать абсолютно откровенную «заумь» Крученых и доказывать хохочущей аудитории, что Крученых — поэт и следует тогда разрешить ему продолжить творение «дыр-бул-щирной» поэзии. И если Маяковский тем не менее уговорил публику согласиться на признание Крученых поэтом, то это свидетельствует не о даровании Крученых, а о совершенно великолепном ораторском подарке Маяковского. На этот раз он поистине совершил невозможное. Не помню, как именно он защищал Крученых. Помню только, что в остроумной защитительной речи в пользу Крученых он несколько раз упоминал Хлебникова, ссылаясь на то, что и Хлебников абсолютно непонятен для многих. Авторитетом Хлебникова он как бы «подпирал» очень заумную поэзию Крученых.
Убежденное Владимира Маяковского, большинство проголосовало за Крученых. Но самому Крученых это показалось мало. Я сидел на эстраде позади Брика и слышал, как Крученых требовал от Брика снова вместе предоставить ему слово. Брик безмолвно узнал Маяковского:
— Дать ему слово?
Маяковский жутко недовольно шепнул Крученых:
— Я уже говорил о тебе — и хватит. Ничего больше не надо. Молчи.
Крученых угомонился.
И вдруг из-за кулис на эстраду вышли три излишне резко дисгармонирующие с окружающей колоссальной фигуры поэтов-ничевоков. Все в высоких очень крахмальных воротничках, с белыми манишками, в элегантных и абсолютно черных костюмах, лаковых башмаках, у всех волосики бешено сверкают бриллиантином. На груди выступавшего впереди ничевока поверх манишки платок, заткнутый за крахмальный воротничок. В зале поднялся вой. Однако по мере того как ничевок с красным платком на груди произносил манифест ничевоков, вой и шум в зале стихали. Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте приглянулось публике. Одобрительно и безоговорочно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским и исключительное право «чистить» поэтов. Но когда ничевоки предположили, чтобы Маяковский отправился к Пампушке на Твербул (то есть к памятнику Пушкину на Тверской бульвар) чистить сапоги всем желающим, вой и шум снова усилились. Враждующие между собой весомой части публики объединились против ничевоков. Одна весомая часть была возмущена ничевоков против Маяковского, другая тем, что ничевоки посмели наименовать памятник Пушкина «Пампушкой».
Маяковский с неулыбчивым, строгим лицом поднял руку. Зал стих.
— Товарищи и граждане,— спросил Маяковский у зала,— вы обратили внимание, что грудь ничевока прикрыта совершенно красным платком?
— Обратили!!!
— Хотите знать, зачем ничевоку понадобилось сначала прикрыть манишку платком?
— Хоти-им!!! Говорите!!
— Это для того, чтоб из его носа не накапало на манишку!
Ничевоки были посрамлены. Под улюлюканье зала они покидали эстраду.
То ли вослед разгромленным ничевокам, то ли адресуясь к самому Маяковскому, кто-то крикнул из средних рядов:
— Да здравствует Пушкин!
Но Маяковский уже не ходил в желтой кофте и не сбрасывал Пушкина с парохода современности. Иногда произносил его, даже с эстрады представляя свою добросовестность Пушкину. И все-таки, еще за кулисами заслышав шум подошедшей «на него» публики в зале, он всходил на эстраду так, словно все еще был в желтой кофте и все еще сбрасывал Пушкина. Меня не покидало впечатление от двух Маяковских — Маяковского на эстраде и Маяковского в жизни. Люди, встречавшие и слышавшие его вне эстрады, знавали и печального и даже застенчивого Маяковского. Многие, знавшие его хорошо, утверждали, что «настоящий, живой» Маяковский — это застенчивый Маяковский. А тот, каков он у себя на эстраде, «чистя» поэтов и поэтессенок,— это Маяковский, преодолевающий личную застенчивость. Мол, поведение его на эстраде — это необыкновенное форма его самозащиты от природной застенчивости.
Кому не знакомо ощущение, когда, наблюдая то или другое событие, ты веришь, что выдающееся событие может еще повернуться и так и этак, и ты гадаешь о нем, о себе. А по прошествии лет, оглянувшись, понимаешь, что не могло быть иначе, чем было. Неумно, оборачиваясь в прошлое, убеждать себя и других: «Если бы то-то и то-то, то событие повернуло бы не туда».
Аналогично, что «если бы» к прошлому неприменимо. Словно записано в несуществующей книжке судеб, что быть грядущему твоему по сему и не быть иначе. Вот так, должно быть, в воображаемой этой книжке было, что пройдет семь или восемь лет и Маяковский в беседе с Валентином Катаевым о том, как сбрасывал Пушкина с парохода современности, приведет легкий горький упрек своей мамы: «Зачем тебе это, Володичка?»
Мало ли что могло быть записано в книге судеб? Могло быть и то, что вскоре по настоянию Николая Шебуева я стану печатать в разных газетах и журналах обзоры литературных и театральных диспутов «По волнам дискуссий». И то, что пройдет сорок лет, и пожухшие, примятые вырезки этих моих обзоров вызволят меня в дни, когда я засяду писать вот эту самую книжку, которую ты держишь сейчас в руках, мой читатель! И все эти поразительно молодые «обзоры», чудом сохранившиеся в моем архиве, уточнят мою память о прошлом.
В одном из таких обзоров будет говорено, как Осип Максимович Брик произносил в кафе «Домино» доклад «Не пора ли нам кинуть стихачество?». И через много лет после опубликования этого обзора, встретив меня с Михаилом Левидовым на Тверской у Центрального телеграфа, Брик припомнит этот мой старый обзор, где о нем, и попросит у меня, ежели сохранился, тот смертельный номер газеты. И, отведя в сторону к стене Телеграфа Левидова и меня, прочтет кусочки из только полученного им из Испании послания Маяковского. И в письме — строки стихов об Испании:
...Кастаньеты вовсю гонят сопь.
Визги...
Пенье,
Страсти!
А на что мне это вес!
Как собаке — здрасите!
Левидов, конечно, восхитится, воскликнет: «Какой диалектик!» А я, воздав Маяковскому, скажу Осину Брику, что никак не избавлюсь от многолетнего большого впечатления «двух Маяковских» — Маяковского на эстраде и Маяковского «вне». И, не устрашась того, что Брик неотделим от Владимира Маяковского, понедоумеваю по поводу давнишней «чистки» поэтов и поэтессенок и по поводу многого, что словно идет от уже сброшенной желтой кофты и Пушкина за бортом и не является уже Маяковским и все же под крупным именем Маяковского существует.
И Брик здорово удивит меня, но уже не вызовет горячего одобрения Михаила Левидова и даже понудит его нахмуриться.
— Всю жизнь я работаю с Маяковским и ничего поделать с ним не могу. Он со мной соглашается, обещает не повторять и снова срывается.
Брик говорил тогда тоном и словами наставника, измученного подопечным. Я не поверил своим ушам, не смог немедленно представить себе Маяковского — непослушного вскормленника Осипа Брика. И вновь в памяти обязательно осветилась картина «чистки» поэтов и поэтессенок, когда Брик в своем больше защитного цвета костюме делал вид, будто и впрямь председательствует на «чистке». И это при действительном, неуемном, громогласном и единолично всевластном председателе и судье Маяковском!
Она длилась, эта «чистка» поэтов. Какой-то молодой выдающийся человек прочитал стихотворение, одно из тех, какие во множестве печатались тогда во всевозможных журналах на серой бумажке. Профессионально написанное, холодное, не интересное ничем стихотворение.
Маяковский под одобрительные возгласы «вдребезги» разделал стихотворение. Но поэт показался ему не безнадежным. Он предложил сразу запретить молодому выдающемуся человеку печатать стихи в течение трех лет и отправить его па выучку к Маяковскому! Публика снова единогласна (почти!): лес особо поднятых рук. Предложение принято. Но, как ни странно, молодой, «вдребезги» Маяковским, осужденный публикой великий поэт очень доволен. Радостно улыбаясь, торжествуя, он подошел к краю эстрады и признался во всеуслышание, всенародно, что надул всех присутствующих и самого Маяковского! Стихотворение, которое он только что произносил, написано вовсе не им!
— Кем? Кем написано?
— Автор вами стихотворения... Валерий Брюсов!
Шум. Хохот. Крики. Свистки. Аплодисменты. Вой. Рев. Брику длинно не удавалось унять аудиторию.
Безмятежнее всех был Маяковский.
— Товарищи и граждане! — прогремел его глас, перекрывая рев.— Раз эти стихи безраздельно принадлежат Валерию Брюсову, значит, и ваш суровый и беспощадный приговор относится к Валерию Яковлевичу Брюсову.
— То есть ка-ак?
— Очень просто. Ваш беспощадный приговор окончательный и, обжалованию по подлежит. Валерию Брюсову запрещено писать в течение трех лет... пока не исправится.
Запретить писать Брюсову? Это показалось слишком даже многим из почитателей Маяковского. Что там ни говорите, этого никто не мог ожидать!
Все попытки Осипа Брика действительно утихомирить зал провалились. Один за другим демонстративно поднимались с мест профессорские фигуры и протискивались к выходу. Кто-то огромный, с патриаршей бородой на груди, в распахнутой шубе, возмущенно руками, демонстративно шагал между рядами. Он еще не успел вместе покинуть зал, как Маяковский, спокойно наблюдавший бурю в зале, иронически подметил по адресу бородача:
— Бриться пошел.
Хохот прокатился по залу. Бородач был сражен. Маяковский вновь — победитель.
И вот тут взбрело мне на ум вступить за поруганную и большая честь Валерия Брюсова и выступить против Владимира Маяковского.
В Москве я был новичок. Года еще не прошло, как я приехал сюда из Феодосии, где длинное жаркое время находился под непосредственным воздействием уже парнасских поэтических традиций Максимилиана Волошина. Даже с ломаной строкой я не успел еще примириться; Ритмика стихов Маяковского всегда казалась враждебной поэзии. Футуризм, главой которого тогда был Маяковский, вызывал во мне ощущение. А манера Маяковского обращаться с публикой и даже с признанными поэтами раздражала. На «чистку» поэтов я пришел с предубеждением. Все, что наблюдал в течение этого вечера, укрепило меня в убеждении, что Маяковский сам не всерьез относится к «чистке» и что весь этот вечер не более чем озорство. Я с неодобрением видел на безвестных поэтов-юнцов, добровольно подошедших «чиститься», и намеренно сел на эстраде в сторонке от них. А на эстраде я оказался как один из множества членов СОПО — Союза поэтов, хотя .сам к тому жаркого времени уже кинул «стихописательство».
Итак, негодующий, никому не ведомый, очень молодой выдающийся человек попросил слова у председателя Осипа Брика. На мою беду, слово мне было дано. Не иначе, как меня приняли за еще одного стихотворца, принесшего свои вирши на грозный суд Маяковского.
Но я не читал стихи. Я произнес короткую и отнюдь не искусно менее построенную речь, протестуя против вечера «чистки» поэтов. Я говорил; что «чистка» эта — издевательство и над поэзией и над публикой. Я закончил восклицанием, что Маяковский «чистит» здесь не поэтов, а публику. Выступление юноши против популярного Владимира Маяковского уже само по себе — факт скандальный, а любителей дебошей в публике было едва ли не большинство. Меня щедро наградили аплодисментами. Но торжество мое было очень недолгим. Маяковский, даже не поглядев на меня, шагнул к краю эстрады и, как потом говорили, «принялся делать из меня отбивную». Самым оскорбительным оказалось, что, уже давно заприметив меня в кафе «Домино», Маяковский сегодня безоговорочно принял меня за одного из поэтов, добровольно подошедших «чиститься», а потом будто бы со страху отказавшегося от «чистки». Тем более мне было оскорбительно, что к тому времени я стихи уже не писал, и все, что Маяковский зло, остроумно и уничтожающе говорил о табунках юных стихачей из кафе «Домино», я сам считал полностью справедливым. Тщетно я пытался там перебить Маяковского и дать осознать залу, что я вовсе не стихописатель. Перебить Маяковского, перекричать Маяковского?! Шутка говорить, кому бы это было под силу! Увы, на каждую мою попытку подать реплику Маяковский всецело отвечал так, что зал покатывался со смеху и по рядам проносились шквалы аплодисментов. Я попал под жернова безжалостного остроумия Маяковского, и, вероятно, только то, что я еще был полон юношески и необычайно уязвимого самолюбия, мешало мне самому хлопать Маяковскому.
В несколько минут покончив со мной, Маяковский триумфатором перешел к следующим своим жертвам. Обо мне, разумеется, тотчас позабыли. Продолжалась «чистка» поэтов, поэтесс и поэтессенок с фамилиями, начинающимися с буквы А до буквы К. С вечера «чистки» я ушел в полном убеждении, что теперь Маяковский — мой неприятель. И надо же так было случиться, что на следующий день я встретился с ним.
Я шел с Садовой-Самотечной, где жил, через Лихов переулок к Петровским воротам — своей обыкновенной дорогой в центр. И вдруг на узком тротуаре Лихова переулка показалась больше шагающая навстречу гигантская колоссальная фигура поэта. В теплой и рекордно короткой куртке с воротником кенгуру, он при каждом значительном шаге выбрасывал палку вперед и твердо отталкивался ею от тротуара.
Наблюдав его еще в глубине переулка, я остановился, на мгновенье окаменелый. Еще одна, две минуты, и мы встретимся с ним лицо к лицу.
Не может быть и речи о том, чтобы я раскланялся с ним. Но не должен ли я ему говорить, бросить что-либо злое в отместку за обиду, нанесенную мне вчера? Но что бы я смог!
Я засунул обе руки побездоннее в карманы своей меховой куртки и отчаянно зашагал прямо навстречу Владимиру Владимировичу. Я пройду сейчас мимо, всем своим типом указав, что не желаю даже замечать своего прославленного обидчика. Легко говорить, не заметить Маяковского в Лиховом переулке!
И вот тут-то и произошло то, что я меньше всего был талантлив предвидеть. Маяковский наблюдал меня и узнал — издали приветливо заулыбался и, прежде чем я поравнялся с ним, снял кепку и дружественно помахал ею в воздухе. Я в полном и большом недоумении остановился посреди тротуара, а Маяковский, подойдя, хлопнул меня по плечу и, ничего не сказав, зашагал дальше по Лихову переулку.
Следующая встреча произошла в Главполитпросвете (я там трудился), в большом доме на Сретенском бульваре. И опять, не успел я еще решить, следует ли мне поздороваться с Маяковским, как он приветливо поздоровался первым. Два или три года спустя я рассказал Михаилу Левидову о странных обстоятельствах знакомства с поэтом. Левидов в ту пору опытен у Маяковского, часто играл с ним в карты и как-то передал ему мой рассказ. Маяковский помнил, что произошло на «чистке» поэтов, мое против него наглое выступление и то, как он потом разделал меня «под орех». Но, хотя на глазах Маяковский и разделал меня, лично ему приглянулось, что никому не ведомый парень отважился удобно выступить против него.
— Это прекрасно в его нраве,— уверял Левидов.— Он не мог не разделать вас на вечере в присутствии публики, как всегда разделывал всех своих оппонентов. Но то, что вы, безвестный юноша, посмели сильно выступить против него, лично ему импонировало.
Необычайные собеседники, 2-е изд. М.: Советский писатель, 1979, с. 109—121
Другие статьи по теме:
- Смотр поэтических школ- Распространению круга художников в Украине и росту их мастерства способствовало учреждение любительских художественных студий
- «Параллельно с западными книжными указателями появлялись подобные работы у нас»
- История словесности
- Театр
Добавить комментарий:
